Дневник концлагерь. «На свободу»: воспоминания бывших узниц Освенцима из Ленинграда и Варшавы. – Буби – это имя
Людмилина мама - Наташа - в первый же день оккупации была увезена немцами в Кретингу в концлагерь под открытым небом. Через несколько дней всех жен офицеров с детьми, и ее в том числе, перевели в стационарный концлагерь, в местечко Димитравас. Страшное это было место - ежедневные казни да расстрелы. Наталью спасло то, что она немного говорила по-литовски, к литовцам немцы были более лояльны.
Когда у Наташи начались роды, женщины уговорили старшего охранника, чтобы разрешил принести и нагреть воды для роженицы. Узелок с пеленками Наталья прихватила из дому, на счастье его не отобрали. 21 августа появилась на свет маленькая дочка Людочка. На другой же день Наташу вместе со всеми женщинами угнали на работу, а новорожденная малышка осталась в лагере с другими детьми. Малыши от голода целый день кричали, а дети постарше, плача от жалости, нянчили их, как могли.
Через много лет Майя Авершина, которой было тогда около 10 лет, расскажет, как она нянчила маленькую Людочку Уютову, плача вместе с ней. Вскоре дети, родившиеся в лагере, начали умирать от голода. Тогда женщины отказались выходить на работу. Их загнали вместе с детьми в карцер-бункер, где по колено была вода, и плавали крысы. Через сутки их выпустили и разрешили кормящим матерям по очереди оставаться в бараках, чтобы кормить детей, и каждая кормила двоих ребятишек - своего и еще одного ребенка, иначе было нельзя.
Зимой 1941 года, когда закончились полевые работы, немцы стали продавать узниц с детьми хуторянам, чтобы даром не кормить. Людочкину маму купил богатый хозяин, но она убежала от него ночью раздетая, прихватив только пеленки. Убежала к знакомому простому крестьянину из Пришмончая Игнасу Каунасу. Когда она появилась глубокой ночью с кричащим свертком в руках на пороге его бедного дома, Игнас, выслушав, просто сказал: «Ложись спать, дочка. Что-нибудь придумаем. Слава Богу, что говоришь по-литовски». У самого Игнаса в то время было семеро детей, в этот момент они крепко спали. Утром Игнас за пять марок и кусок сала «перекупил» Наталью вместе с дочкой.
Через два месяца немцы снова собрали всех проданных узниц в лагерь, начались полевые работы.
К зиме 1942 года Игнас снова выкупил Наталью с малышкой. Состояние Людочки было ужасным, даже Игнас не выдержал, заплакал. У девочки не росли ногти, не было волос, на голове были страшные гнойники, и она едва держалась на тоненькой шейке. Все было от того, что у малышей брали кровь для немецких летчиков, которые находились в госпитале в Паланге. Чем меньше ребенок, тем ценнее была кровь. Иногда у маленьких доноров брали всю кровь до капли, а самого ребенка выбрасывали в ров вместе с казненными. И если бы не помощь простых литовцев, то не выжили бы Людочка - Люсите, как называл ее Игнас Каунас, с мамой. Тайком по ночам перекидывали литовцы узникам узелки со снедью, рискуя собственной жизнью. Многие дети-узники через тайный лаз уходили по ночам из лагеря просить еду у хуторян и тем же путем возвращались в лагерь, где их ждали голодные братишки и сестренки.
Весной 1943 года Игнас, узнав, что узников собираются вывозить в Германию, попытался спасти от угона маленькую Людочку-Люсите с мамой, но не удалось. Смог лишь передать в дорогу маленький узелок с сухарями и салом. Везли их в товарных вагонах без окон. Из-за тесноты женщины ехали стоя, держа детей на руках. Все оцепенели от голода и усталости, дети уже не кричали. Когда состав остановился, Наталья не могла сдвинуться с места, руки и ноги судорожно онемели. Охранник залез в вагон и стал выталкивать женщин - они падали, не выпуская из рук детей. Когда им стали расцеплять руки, оказалось, что многие дети умерли в дороге. Всех подняли и отправили на открытых платформах в Люблин, в большой концлагерь Майданек. И там чудом уцелели. Каждое утро из строя выводили то каждого второго, то каждого десятого. День и ночь чадили трубы крематория над Майданеком.
И снова - погрузка в вагоны. Отправили в Краков, в Бзежинку. Здесь их снова обрили, облили едкой жидкостью и после душа с холодной водой отправили в длинный деревянный барак, огороженный колючей проволокой. На детей еду не давали, но брали у этих изможденных, почти скелетиков, кровь. Дети были на грани смерти.
Осенью 1943 года весь барак срочно вывезли в Германию, в лагерь на берегу Одера, недалеко от Берлина. Снова - голод, расстрелы. Даже самые маленькие дети не смели шуметь, смеяться, просить есть. Малыши старались спрятаться подальше от глаз надзирательницы-немки, которая, издеваясь, ела у них на глазах пирожные. Праздником были дежурства француженок или бельгиек: они не выгоняли малышей, когда старшие дети мыли бараки, не раздавали подзатыльники и не разрешали старшим детям отбирать еду у младших, что поощрялось немками. Комендант лагеря требовал чистоты (за нарушение расстрел!), и это спасало узников от заразных болезней. Еда была скудной, но чистой, воду пили только кипяченую.
В лагере не было крематория, но был «ревир», откуда уже не возвращались. Французам и бельгийцам присылали посылки и почти все съедобное из них ночью, тайно перебрасывалось через проволоку детям, которые и здесь были донорами. Врачи из «ревира» помимо того на маленьких узниках испытывали лекарства, которые были заделаны в шоколадные конфеты. Маленькая Людочка осталась жива, потому что почти всегда ухитрялась спрятать конфету за щекой, чтобы потом выплюнуть. Малышка знала, что такое боль в животе после таких конфет. Многие дети погибли в результате проведенных над ними опытов. Если ребенок заболевал - его отправляли в «ревир», откуда он уже не возвращался. И дети это знали. Был случай, когда Людочке повредили глаз, и трехлетняя девчушка боялась даже плакать, чтобы никто не узнал и не отправил в «ревир». На счастье, дежурила бельгийка, она то и оказала малышке помощь. Когда мать пригнали с работы, девочка, лежащая на нарах с окровавленной повязкой, приложила пальчик к синим губкам: «Тихо, молчи!» Сколько слез пролила Наталья по ночам, глядя на дочь!
Так шли дни за днями - матери от зари до зари на тяжелых работах, дети - под окрики и подзатыльники «гуляли» по плацу в любую погоду в деревянных башмаках и рваной одежонке. Когда начинали совсем замерзать, надзирательница «жалела», заставляя топать больными ножонками по слякотному снегу.
Молча шли к баракам, когда разрешалось идти. Дети не знали ни игрушек, ни игр. Единственным развлечением была игра в «КАПО», где дети постарше командовали по-немецки, а малыши выполняли эти команды, получая подзатыльники еще и от них. У детей была полностью расшатана нервная система. Им приходилось присутствовать и на публичных казнях. Однажды женщины осенью 1944 года нашли в поле, в канаве молоденького раненого русского радиста, почти мальчика. Ухитрились в толпе пленных провести его в лагерь, оказали посильную помощь. Но кто-то выдал паренька и его наутро уволокли в комендатуру. На следующий день на плацу выстроили помост, согнали всех, даже детей. Окровавленного парнишку выволокли из карцера и четвертовали на глазах у узников. По словам Людмилиной мамы, он не кричал, не стонал, только успел выкрикнуть: «Женщины! Крепитесь! Наши скоро будут здесь!» И все… У маленькой Людочки волосенки на голове встали дыбом. Здесь даже от страха нельзя было кричать. А ей было всего три годика с небольшим.
Но были и маленькие радости. На Новый год французы, тайком разумеется, из веток какого-то кустарника устроили детям елку, украшенную бумажными цепочками. Детишки в качестве подарков получили по горсточке тыквенных семечек.
Весной матери, приходя с поля, приносили за пазухой то крапивы, то щавеля и чуть не плакали, глядя, как жадно и торопливо, изголодавшиеся за зиму дети поедают это «лакомство». Был еще случай. В весенний день была уборка территории лагеря. Дети грелись на солнышке. Вдруг внимание Людочки привлек яркий цветок - одуванчик, который рос между рядами колючей проволоки - в «мертвой зоне». Девочка потянулась худенькой ручонкой к цветку через проволоку. Все так и ахнули! Вдоль изгороди ходил злой часовой. Вот он уже совсем близко… Тишина стояла гробовая, узники боялись даже вздохнуть. Неожиданно часовой остановился, сорвал цветок сунул его в ручонку и, захохотав, пошел дальше. У матери от страха на миг даже помутилось сознание. А дочка долго любовалась солнечным цветком, чуть было не стоившим ей жизни.
Апрель 1945 года заявил о себе гулом наших «катюш», палившим через Одер по противнику. Французы по своим каналам передали, что советские войска скоро будут форсировать Одер. Когда действовали «катюши», охрана пряталась в убежище.
Свобода пришла со стороны шоссе: к лагерю двигалась колонна советских танков. Сбиты ворота, танкисты вылезли из боевых машин. Их целовали, обливая слезами радости. Танкисты, увидев обессиленных детей, взялись кормить их. И не подоспей вовремя военврач, могла бы случиться беда - ребята могли умереть от обильной солдатской еды. Их стали постепенно отпаивать бульоном и сладким чаем. В лагере оставили медсестру, а сами отправились дальше - на Берлин. Еще две недели узники находились в лагере. Потом всех перевезли в Берлин, а оттуда своим ходом, через Чехословакию и Польшу - домой.
Крестьяне дали подводы от села до села, так как ослабленные дети не могли идти. И вот - Брест! Женщины, плача от радости, целовали родную землю. Потом, после «фильтрации», женщин с детьми посадили в санитарные вагоны и покатили по родной сторонушке.
В середине июля 1945 года вышли Людочка с мамой на станции Обшаронка. До родного села Березовка нужно было добираться 25 километров. Выручили мальчишки - они сообщили сестре Натальи о возвращении родных с чужбины. Быстро разнеслась весть. Сестра чуть не загнала лошадку, спеша на станцию. Навстречу им шла гурьба стариков-сельчан и детей. Людочка, увидев их, сказала матери по-литовски: «Или до ревиру или до газу повели… Давай скажем, что мы бельгийки. Нас здесь не знают, только не разговаривай по-русски». И не поняла, почему заплакала тетя, когда мать пояснила той слово «до газу».
Два села сбежались поглядеть на них, вернувшихся, можно сказать, с того света. Мать Натальи - Людочкина бабушка, четыре года оплакивала дочку, считая, что уже никогда не увидит ее живой. А Людочка ходила и потихоньку спрашивала своих двоюродных братьев: «Ты поляк или русский?» И на всю жизнь ей запомнилась горсть спелых вишен, протянутая ей ручкой пятилетнего двоюродного братца. Долго еще ей пришлось привыкать к мирной жизни. Быстро выучила русский язык, забыв литовский, немецкий и другие. Только еще очень долго, многие годы кричала во сне и долго еще вздрагивала, услышав в кино или по радио гортанную немецкую речь.
Радость возвращения была омрачена новой бедой, не зря горестно причитала свекровь Натальи. Муж Натальи, Михаил Уютов, тяжело раненный в первые минуты боя на погранзаставе и спасенный в дальнейшем, при освобождении Литвы, на запрос о судьбе жены получил официальный ответ, что она с новорожденной дочкой расстреляна летом 1941 года. Он женился во второй раз и ждал рождения ребенка. «Органы» не ошиблись. Наталья действительно считалась расстрелянной. Когда ее - жену политрука разыскивала полиция, литовец Игаас Каунас сумел убедить немцев из комендатуры, что «она расстреляна еще на той неделе вместе с дочкой». Таким образом «исчезла» Наталья - жена политрука. Велико было горе Михаила Уютова, когда узнал о возвращении своей первой семьи, за одну ночь он поседел от такого поворота судьбы. Но не перешла дорогу Людочкина мама его второй семье. Стала одна поднимать дочку на ноги. Ей помогали сестры, а особенно свекровь. Она-то и выхаживала больную внучку.
Прошли годы. Людмила блестяще окончила школу. Но, когда подала документы для поступления в Московский университет на факультет журналистики, их ей вернули. Война ее «догнала» и годы спустя. Место рождения изменить было нельзя – двери вузов для нее были закрыты. От своей мамы она скрыла, что ее вызывали в «органы» для беседы и велели говорить, что не может учиться по состоянию здоровья.
Пошла Людмила работать цветочным мастером на Куйбышевскую галантерейную фабрику, а потом, в 1961 году перешла на работу на завод им. Масленникова.
С сайта "матроны. ру"
Очевидец
Галину Александровну Григорьеву знают многие жители Павловска, особенно дети и молодежь, которые «прошли» через ее руки. Ее часто можно встретить в парке, зимой на лыжах, она подкармливает птиц, летом с лыжными палками в руках гуляет с верным псом Русланом. Эта скромная улыбчивая женщина в свои 77 лет работает преподавателем музыки в Детском центре Павловского дворца, в ДТЮ и в воскресной школе храма святой равноапостольной Марии Магдалины. Непростая судьба Галины Александровны — одна из множества судеб людей ее поколения, очевидцев всех горестей и страданий XX века. Можем ли мы представить, что у них за спиной? Как удалось им не сломаться и сохранить до старости мирное состояние души? Давайте попробуем услышать важное…
Я родилась в деревне Даймище, в 12-ти километрах от Сиверской. Мама жила с моим отцом в Ленинграде, но на момент рождения приехала к своей матери. Я помню, что все время была у бабушки, мама приезжала каждые выходные. Отец был призван в Финскую войну и погиб.
Даймище — 120 дворов, староверская деревня, там не было храма, не было священника, но был молельный дом бабы Груши. Бабушка ходила со мной в этот дом молиться. Всю ночь накануне праздника и воскресного дня молились, а я лежала на сундучке в коридорчике. Крестила меня эта баба Груша, все как надо делала, опускала в купель. Я потом говорила священнику, что крещена у староверов, батюшка сказал, что мне надо только помазание принять. Все староверы вели очень строгий, нравственный образ жизни, не пили, даже слышать ругань считалось большим грехом.
Помню первый день войны, мне всего 7 лет. Деревня наша — длинная-длинная улица, по обе стороны которой дома. Было воскресенье, я вышла на улицу — ждала маму. И вдруг из одного дома выскакивает женщина и страшно-страшно что-то кричит и плачет. Она забежала в дом наискосок, оттуда выскочила уже вдвоем с другой женщиной, они побежали в третий дом… оказывается, объявили войну. В этой деревне многих призвали на финскую войну, и почти в каждом доме кто-нибудь погиб, и опять война!.. Еще запомнила, как вечером в воскресенье мама уезжала в город… Стоим, ждем автобуса, а бабушка плачет-плачет: «Подсказывает мне сердце, что я тебя больше не увижу…» Мама говорит: «Да что ты!» Но она действительно больше не увидела свою дочь: мы расстались надолго, мама чудом выжила, оставшись в блокадном Ленинграде, а бабушка умерла. Когда мы встретились, мама говорила, что мысль о том, что у нее есть дочка, помогла ей выжить. И я всю войну верила, что мама жива.
***
Что было со мной дальше? Я осталась с бабушкой и с кокой. Кока — это моя крестная, жена маминого брата, то есть тетя. Ее мужа тоже убили в Финскую войну. Вдруг нам объявляют, что приближаются немцы, тут будет фронт, и надо рыть окопы. И мы стали рыть на огороде окоп. Уж не знаю как, но получилась настоящая землянка, со ступеньками, бревнами на потолке. И вот наступила ночь, мы сидим в окопе, тишина. И вдруг слышим треск. Дорога рядом, брусчатка. Мы поняли, что это мотоциклы. Потом страшный грохот. Танки. Следом машины. И машины остановились. Вышли немцы, слышим немецкую речь, похоже на «гав-гав-гав». Через некоторое время затихли. Оказывается, они за-шли в дома и сами себя разместили. Утром все начали потихонечку вылезать из своих землянок, а по деревне стоят крытые машины, немцы ходят, на нас внимания не обращают.
В нашем доме было две комнаты, их заняли немцы, а мы с бабушкой стали жить на кухне. Сначала все было вроде ничего, они давали бабушке поручения что-то сварить, ей за это давали хлеб, а потом началось. Сначала отобрали козу, помню, как бабушка ухватилась за нее и просила: «Не забирайте, у меня ребенок». Но ее немец оттолкнул, бабушка упала, и козу поволокли. Так не стало у нас молока. Бабушка была образцовая огородница, у нее был хороший урожай. Немцы ходили в подвал, где хранился урожай, и брали все, что им нужно. Одни немцы уезжали, потом приезжали другие, и все кормились, и постепенно съели все. Я бегала по другим домам, меня подкармливали, а бабушка стала сдавать от голода.
Когда бабушка умерла, меня взяла кока к себе, но в ее семье рады этому не были — лишний рот. Потом стали угонять в Германию одиноких женщин, и кока удочерила меня и велела называть мамой. Но я не могла, я верила, что мама жива.
***
А нас угоняли зимой 1942/43 года. Приехали машины, много-много нас было, женщин и детей. Погрузили в вагоны, причем набили столько, что ни лечь, ни сесть. Узлы сложили горкой, и я могла забраться к высокому окошку, чтоб хоть что-то видеть. Доехали до Литвы. Вечером поезд остановился в чистом поле. Вот приехали на повозках литовцы, стали выбирать себе работников. Нас с кокой никто не берет: кока худенькая, щуплая, и я — ребенок. Потом нас пожалел какой-то старик, от него мы попали ко вторым хозяевам, потом к третьим. Хозяина-литовца звали Бенедикт Кодекс, старшего сына Брон, была еще девочка помладше, маленький мальчик и жена. Это была довольно зажиточная семья, коку отправили ухаживать за скотиной, в доме она почти не появлялась. Я быстро заговорила по-литовски, так как все время общалась с детьми. Помню, как ночью встала в туалет, открыла дверь на улицу, а там волк огромный сидит. Я страшно заорала. Встал Брон, схватил кочергу и прогнал волка.
Так мы дожили до весны. Кока надрывалась на непосильной работе. Может, она не могла уже справляться так, как надо, может, по другой причине, но хозяин решил от нас избавиться. Наступила Пасха 43-го года. Нам он сказал, что поедем в Паневежис в церковь. Мы страшно обрадовались, и он повез нас на телеге. Я хорошо помню этот, как мне тогда казалось, огромный православный храм. Был очень солнечный день, я поднимала голову и видела в куполе летающих голубей, помню праздничную службу. Но после службы Бенедикт не повез нас домой, а отвез в концлагерь. Вещи все наши остались у него…
Так вот, оказались мы в концлагере. Очень скоро из него нас отправили в другое место. Опять поезд, нас очень много, в вагоне ехали стоя. Не знаю, куда нас везли, только помню, что кто-то сказал: «Варшава». Потом опять куда-то мы ехали, опять нас высадили, куда-то погнали. В каком-то месте всем велели раздеться, загнали в помещение, где был теплый пол, заперли, и вдруг на нас сверху, на голову, плечи стала литься какая-то едкая жидкость, которая обжигала кожу. Стекая, она оставляла следы, как от ожогов, мы кричали от боли и страха. Многие думали, что сейчас пол провалится, и все упадут в печь, что это, наверное, крематорий. Но ничего такого не произошло, нас отперли и перегнали в баню. Велели мыться, хотя, получив такие ожоги, мыться было невозможно. Эта зверская процедура называлась санобработкой. После этого опять куда-то погнали. По бокам колонны шли немецкие солдаты с автоматами. Все были слабые, голодные, но нас предупредили, что если кто отстанет — расстрел. Я совсем выбилась из сил, и меня под руки тащила кока с еще какой-то женщиной. Уже затемно мы дошли до места назначения. Это был концлагерь, множество бараков, в них нары в три ряда с мат-рацами из крученой бумаги и соломы. Уставшие, мы завалились спать.
Несколько месяцев мы жили в этом концлагере.
Наступило жаркое лето. Каждое утро нас строили на линейку. Кормили один раз в день супом, который представлял из себя воду с крошечными кусочками брюквы, и ужасным напитком, который называли кофе, и еще давали кусочек хлеба. Взрослых женщин угоняли на работы. В памяти осталось все серое-серое вокруг, деревянные серые бараки, серая земля. За тремя рядами колючей проволоки была буйная зелень — трава, деревья, а на территории концлагеря ни травинки, потому что все, что вырастало, тут же съедалось. Деревья стояли сухие потому, что даже кора с них была съедена. И я, подходя к колючей проволоке, с тоской смотрела на тот «счастливый» мир. Однажды, когда я так стояла, с той стороны забора подошла женщина. Она долго с жалостью смотрела на меня, а потом вынула из сумки булочку и перекинула через загородку. Для меня это было неописуемой радостью. Я схватила эту белую булочку и побежала в барак к коке. Она разделила ее по маленькому кусочку детям.
На руках и ногах у меня открылись гнойные язвы. Антисанитария в лагере была ужасная, особенно летом. Еще постоянно стоял тошнотворный запах паленого человеческого мяса и кос-тей, исходящий от крематория, в котором постоянно сжигались трупы, да и не только трупы. После войны, проходя по Обводному каналу, я однажды почувствовала запах, очень мне напомнивший ТОТ, мне стало плохо… Потом оказалось, что запах шел от мыловаренного завода.
Во второй половине лета нас снова стали перегонять. Это было для нас спасением, в этом лагере нам было бы не выжить: гора пепла у крематория росла на глазах. Построили в линейку и стали отбирать для отправки. За столом, стоящим в открытых воротах концлагеря, сидела женщина в форме, по бокам — солдаты с автоматами и овчарками. Вызывали по семьям. Больше всего узники боялись, что разделят родственников. На моих глазах у женщины отобрали мальчика и повели за ворота, она страшно кричала и плакала, но ее оттащили за волосы. Никто не знал, кого какая ожидает участь. Настала очередь наша с кокой. Меня толкнули, я устояла на ногах. Коку щупали, смотрели зубы, наконец, велели построиться в колонну на выход. Слава Богу, мы с кокой вместе. И опять поезд, вагон, где битком набиты люди, и без еды, питья нас везут неизвестно куда.
***
И вот мы в австрийском концлагере. Нас выстраивали по бокам дороги, а посреди ходили австрийцы и выбирали себе работников покрепче, хотя, на самом деле, на нас было страшно смотреть. Нас с кокой никто не хотел брать, она — щуплая маленькая женщина, да еще со мной, а я вся в язвах. Однажды нас в очередной раз вывели, и перед строем проходили две девушки-близняшки, одетые в клетчатые костюмы. Я бросала на них умоляющие взгляды, наши глаза встретились. Наверное, их тронула эта безмолвная мольба, и они нас взяли. Их семья содержала гостиницу в Зальцбурге. Когда мать этих девушек увидела, кого они привезли, то очень рассердилась. Прислуга, из местных, которая была в гостинице, страшно нас невзлюбила. Когда кока уходила на работу, а она должна была мыть несколько огромных коридоров и комнаты, я оставалась одна, но и тут меня ожидали издевательства. Хозяйский сын натравливал на меня огромную овчарку, загонял в угол коридора, держа ее, беснующуюся, на поводке в нескольких сантиметрах от меня и наслаждаясь моим ужасом.
Но было и хорошее. Язвы на руках и ногах не проходили, и я должна была ходить на перевязки в медпункт. Идя по улочкам Зальцбурга, я любовалась красотой этого городка. Конечно, я тогда не знала, ни что здесь родился Моцарт, ни вообще, кто он такой. В медпункте с меня сдирали бинты, это было ужасно болезненно, посыпали белым порошком, снова забинтовывали. Толку от этого не было никакого, язвы не проходили.
Потом мы снова оказались в концлагере. Коку и других женщин угоняли на работы
. Еще коку забирали на опыты.
Я не знаю, что именно с ней делали, но на ее теле появлялись грубо зашитые багровые шрамы. У меня брали из вены кровь и тоже ставили какие-то опыты.
Клали на стол, надевали маску, я начинала мучительно задыхаться, потом привыкала к этому удушью и засыпала. Что со мной делали — не знаю. Но во время этих провалов мне снился всегда один и тот же сон.
Нам часто говорили, что от Ленинграда камня на камне не осталось. А я знала, что у меня там мама, и я верила, что она жива. Мне снилась огромная груда камней, и на них стоит мама и протягивает ко мне руки… После войны я попала в больницу с отравлением, и мне нужно было сдать кровь из вены, но меня затрясло, и я отказалась. Врачу я не смогла объяснить причину такой своей странности, он решил, что я просто капризничаю…
В нашем бараке жила очень старенькая, худая-прехудая женщина, звали ее Нина Александровна, она была учительницей. На работы ее по старости и немощи не гоняли, и она пыталась учить нас, детей. Сажала за стол, бумаги не было, и мы писали на тоненьких полосках — полях газет, которые удавалось раздобыть, одним-единственным огрызком карандаша, передаваемым друг другу. А на первом моем букваре — страшно вспомнить — был нарисован добрый дядя Адольф Гитлер среди скаутов, а Сталин карикатурно изображен в виде черта и свиньи. Никаких других книг в лагере не было.
С Ниной Александровной мы готовились к Новому году, разучивали песню о снежинках. В новогоднюю ночь в бараке нам разрешили устроить что-то вроде концерта. Мы, дети, танцевали и пели эту песенку. Потом запел один мужчина-инвалид. У него не было кистей рук, к культяшкам был привязан молоточек. Он делал нам обувь — на грубую деревянную колодку прибивал мешковину. На эти колодки налипал снег, ходить было страшно неудобно, мы падали, но ничего другого не было. Так вот, у него оказался удивительно красивый баритон, мы слушали, затаив дыхание. После него одна девочка читала свои стихи, в которых говорилось о том, что мы очень ждем, когда же наши отцы и братья придут освободить нас. Она закончила, повисла гробовая тишина. Потом в задних рядах кто-то всхлипнул, потом еще, и вдруг все зарыдали и плакали долго-долго, и никак не могли успокоиться. Так мы встретили 1945 год.
***
Наконец наступил май, а вместе с ним пришла весть о победе! Нас освобождали американцы. Американский военный врач осматривал нас. Когда обнаружились рубцы на теле коки, этот врач что-то возмущенно закричал и ударил по лицу местного лагерного врача. Потом американцы стали предлагать нам остаться в Австрии или отправиться в Америку. Предупреждали, что на родине нас ожидают репрессии, потому что мы были в плену, и будем приравнены к предателям. Переводчик все это переводил. Но на каждую фразу мы все дружно скандировали: «До-мой! До-мой!». Нас посадили в открытые машины, мы украсили их зелеными ветками и почти 200 км совершенно счастливые ехали до советской зоны оккупации, где я увидела у пограничного столба нашего солдата. Он меня первую снял с машины. Со слезами радости все бросились его обнимать… Потом мы ехали в поезде через Европу очень долго. Подъезжаем к реке — мост взорван, ждем пока восстановят… Уже наступило лето, на остановках местные жители подкармливали нас фруктами, особенно детей. Только тогда у меня прошли язвы на руках и ногах, но рубцы остались.
Приехали мы в Даймище только 31 августа. На следующий день надо было идти в школу. Мне уже было 11 лет, в первый класс идти такой большой девочке было стыдно, я пошла во второй, хоть умела только то, чему научила меня Нина Александровна в австрийском концлагере. Проходила я в деревне в школу недели две, а потом кока узнала, что мама жива, и повезла меня в Ленинград.
Я помню эту встречу. Дом с башенкой на Лиговке. Кока вела долго меня за руку по темному коридору, и, наконец, открылась дверь, я в темноте даже не видела, но почувствовала, что это мама! Я ткнулась ей в живот и заплакала, и мы долго-долго так стояли. Потом прошли в комнату. На диване лежал маленький сверток. Это была моя новорожденная сестренка Люська. Отец Люськи погиб под Берлином, они с мамой даже не успели зарегистрироваться. Познакомились они в блокаду, когда мама работала на складе боеприпасов. Он приезжал за снарядами с передовой и привозил сосновые и еловые ветки, которые мама заваривала от цинги. Мы с мамой долго-долго рассказывали друг другу о пережитом… Вот что она мне рассказала.
***
Сразу после объявления войны маму отправили под Кингисепп рыть окопы и противотанковые рвы. Но эта работа оказалась бесполезна, наступавшие немцы были совсем близко. Людей посадили в поезд на Ленинград, он тронулся, тут налетели фашистские самолеты и начали бомбить. Поезд остановился, все выскочили и побежали в лесок, а мама забралась под скамейку в поезде. Когда обстрел кончился, мама с ужасом увидела огромное количество раненых и убитых, где руки, где ноги, где что… Кто остался жив, пошли лесом, болотами, заблудились… Усталые, изголодавшиеся несколько дней шли до Ломоносова. Пришли, и что их поразило: там люди нарядные, мирные, еще не видели ни убитых, ни обстрелов… Как только мама добралась до Ленинграда, скорее на поезд на Сиверскую, чтобы к нам с бабушкой ехать, а поезда уже не ходят, и очень скоро замкнулось кольцо, все… блокада.
Мама рассказывала, что с ней была такая история. Начался голод, она лежала дома, от слабости уже не могла встать, ноги опухли так, что валенки не снять. Несколько дней уже не раздевалась, надето все, что можно, так как холод — топить нечем. Уже готовилась к смерти. И вдруг за ней приходят — пришла машина с фронта, надо выдать боеприпасы. Кроме мамы некому, только она имеет право. С неимоверным усилием воли мама спускает одну ногу с кровати, и чувствует, что в ноге какая-то жизнь, видимо, кровообращение пошло, собирает силы — вторую ногу спускает… Еле-еле встала на ватные ноги, сама не помнит, как со второго этажа спустилась, идет к складу. Вдруг что-то в спину как ударит, мама упала, на какой-то миг потеряла сознание. Когда очнулась, посмотрела назад и видит — половины дома, из которого она вышла, нет, ее комната как на сцене, ее железная кровать, на которой она только что лежала, вся искорежена, и из подушки летят перья… Она стала жить прямо на складе, где работала.
Я спрашивала у мамы, что в блокаду было самое страшное. Она рассказывала, что однажды три дня по карточкам вообще ничего не давали — в городе не было хлеба. В большой коммуналке, где она потом жила, почти все умерли, остался один маленький мальчик, мама его тоже умерла. Он плакал целыми днями один в пустой квартире и просил: «Хлеба, хлеба»…
А что было самое радостное? Самое радостное — прорыв блокады. Все выходили на улицу — знакомые, незнакомые — плакали от счастья, обнимались, целовались!
***
До моего приезда мама брала Люську с собой на работу, клала в ящик, и за ней смотрели… пленные немцы. Тогда их полно было в городе. Конечно, я сразу стала нянькой. Мне нужно было ездить сестре за питанием в больницу, это была жиденькая манная каша в пол-литровой баночке и смесь в рожке, называлась «маро». Однажды я с трамвая соскакивала с этим питанием и упала. Все разбилось, каша стекает на асфальт, я в крови, стою реву. И какой-то мужчина спрашивает у меня, что случилось. Я говорю: «Мне сестренку кормить нечем»… Так он обтер меня, дал денег и сказал, где живут люди, у которых коза и можно купить молока. Я пошла туда и, правда, купила молока для Люськи. Случайный мужчина помог мне, и это запомнилось на всю жизнь!
Еще такую историю помню.
Иду из школы (мне было лет 12) домой под Новый год. По дороге едет машина грузовая с елками красивыми, пышными — моя несбыточная мечта! И вдруг молодой солдат с машины кричит: «Девочка, держи елку!» и бросает мне елку. Такие добрые дела случайных людей очень запоминаются. Надо нам самим больше делать чудес, какие можем, но мы часто забываем об этом…
Когда мама возвращалась с работы,
она меня отпускала погулять, и я бежала во двор.
Нас было много-много детей. Какими мы были дружными!
Играли в казаки-разбойники, в прятки, в лапту, кинотеатр устраивали. Нарезали билетики, натягивали большую простыню и смотрели неподвижные картины. К вечеру набегаемся, наиграемся, уже поздно, и сядем рассказывать страшные истории. Жутко, страшно, но никто не уходит. Мама из окна кричит: «Галька, иди домой!» А девчонки, мальчишки, все хором: «Тетя Женечка! Пусть Галя еще погуляет!» И мама сдавалась: «Да ну вас!» Как нам было хорошо!
***
Когда я перешла в седьмой класс, мама вышла замуж. У отчима, Николая Степаныча, была большая комната, 36 метров. И кто там только у нас не жил! Журналистка Нонна, фронтовичка тетя Фроня (потом к ней приехал племянник и тоже у нас поселился). Еще я привела свою подругу Лильку из детдома. Так мы все и жили в одной комнате, дружно и весело, хотя и очень бедно. У меня было единственное платье, и когда оно сохло после стирки, я сидела за занавеской. Только Степаныча я ненавидела, несмотря на то, что он был очень добрый и хороший человек. А однажды он тяжело заболел и слег с высоченной температурой. И мне вдруг стало его так жалко, и так стыдно за себя, что я разрыдалась и попросила у него прощения. Он сказал:
«Ничего, ничего… Я все понимаю». С того момента мы стали большими друзьями.
После седьмого класса я поступила в Некрасовское педучилище. Работала в школе. Потом влюбилась в музыку и поступила в музыкальное училище, а потом в консерваторию. Как же тяжело было — учеба, работа, мама и отчим старенькие, надо помогать. В 33 года я встретила замечательного человека — Николая, вышла за него замуж, и вот уже 45 лет за ним, как за каменной стеной.
В 1990 году мы с мужем поселились в Павловске. Была ли я верующей все это время? Наверное, да. Но церковный образ жизни я еще не вела. В Павловской библиотеке мне попался третий том Добротолюбия. Я заинтересовалась, взяла его и стала читать. Было трудно, но я старалась вникнуть. Потом стала регулярно читать духовную литературу. Однажды, когда мы отдыхали летом в деревне, погода стояла дождливая, ветреная. Я уединилась на потолке (так называли чердак), чтобы почитать Псалтырь. И вдруг меня среди всей этой промозглости обдало таким теплом! Я почувствовала какую-то необыкновенную благодать, мне стало так радостно, так спокойно. Даже затрудняюсь подобрать слова, чтобы передать то удивительное ощущение, мне просто в тот момент казалось, что Гос-подь говорит мне: «Я есть, Я здесь»… С тех пор я очень хочу снова пережить это ощущение, но, увы…
Первая моя исповедь была ужасной. Оставшись наедине с довольно молодым священником, я совершенно растерялась и не могла ничего сказать. Наконец, выдавила: «Я первый раз». Последовало негодующее восклицание: «Дожили до седых волос и первый раз?!» и батюшка стал ругать меня за то, что я большую часть свой жизни жила без Церкви. Я очень обиделась и в конце его гневной речи осмелилась сказать: «Вы не приобщаете к Церкви людей, а наоборот отвращаете!» Вся в слезах выскочила из храма и решила, что больше я сюда ни ногой! Но прошло время, я успокоилась и, преодолев себя, опять отправилась на исповедь. Священник, на мое счастье, был другой, и он помог мне. Со временем, когда я уже вошла в число прихожан нашего храма, мне захотелось приносить какую-то пользу, и я предложила вести в детской воскресной школе песнопения.
***
Долгое время я не могла доказать, что являлась малолетним узником концлагеря. Я посылала запросы в Литву, в Австрию, в различные организации, но отовсюду приходили ответы либо «информации о вас не найдено», либо «архивы не сохранились». Лет десять назад я случайно встретила свою бывшую студентку из пед-училища Светлану. Она в мой день рождения устроила у меня встречу группы, и девушки взялись решить эту проблему. Им удалось добиться, чтоб наше Министерство иностранных дел послало запрос в Австрию, и, наконец, пришли документы, подтверждающие пребывание в концлагере моей коки. Оставалось доказать, что девочка, бывшая с ней, это я. Нашлись два свидетеля, подтвердившие этот факт — жители деревни Даймище, которые тоже были в том конц-лагере. Я очень благодарна своим ученикам за помощь. Благодаря тому, что хоть через столько лет, но я получила статус малолетнего узника, я смогла ко Дню Победы воспользоваться правом бесплатного перелета в любую страну. Я выбрала Израиль, и два года назад, в мае 2010 года, побывала на Святой земле! Еще мечтаю побывать в Зальцбурге, не знаю, доведется ли…
Записала Юлия Рубцова
№1212: рассказ узника концлагеря
Фото: Мария Салмина / "Газета Кемерова"
Ежегодно 11 апреля отмечается Международный день освобождения узников нацистских концлагерей. Именно в этот день в 1945 году освободили Бухенвальд и спасли тысячи заключенных. Испытал тяготы издевательств и житель Ленинск-Кузнецкого Анатолий Иванович Паташов. Сейчас бывшему узнику 84 года. Ветеран рассказал «Газете Кемерова», почему после войны он не пьет кофе, что такое «французское мыло» и как с победой связана черная шинель в телеге.
У Анатолия Ивановича счастливая старость. С женой он отметил бриллиантовую свадьбу. Их богатство и радость — десять правнуков, восемь внуков и четверо детей.
Во время разговора собеседник постоянно шутил, тепло и добродушно улыбался. Но часто на глазах выступали слезы: вспоминать былое было больно.
Нераскрытый баян. Поп-предатель. Пять мучительных суток
Родился мой герой в 1932 году в деревне Сергие Новосокольнического района Псковской области.
«В первый класс я ходил один и пешком: шесть километров через лес и речку. Никто меня не сопровождал, даже волки не трогали! (Смеется). Раньше безопаснее было, чем сейчас», — начинает рассказ Анатолий Иванович.
В девять лет его жизнь навсегда изменилась.
«Был 1941 год. Лето. Воскресенье. Десять часов утра. У нас в деревне все жители собрались на традиционную ярмарку: песни петь, стихи читать, грибы-ягоды продавать. Мой друг Вася — баянист — взял с собой свой инструмент: я любил плясать под его песню «Цыганочка». Он только хотел раскрыть баян, как вдруг — бух!: в трех километрах от нас разбомбили станцию. А тогда ни радио, ни газет постоянных не имели, потому и не знали, что в стране творится. И через некоторое время видим, что бежит гонец и кричит: «Война! Война!..».
У маленького Анатолия тогда было пять братьев и четыре сестры: старший брат Вася только окончил седьмой класс. После призыва всех на фронт Василия не взяли: посчитали, что слишком мал для сражений. Так и остались они в полном семейном сборе как труженики тыла в родной деревеньке.
«Однажды к нам пришли немцы и организовали собрание. На нем выступил и наш поп: „Вот они — спасители от коммунистической заразы!“. Односельчанка не выдержала и выкрикнула: „Ирод ты, несчастный! Что ж нас баламутишь?“. Поп молчать не стал и в ответ произнес: „Отлучаю тебя от православной веры, старая“. Перепалка прекратилась, а через три дня ту бабушку нашли повешенной в лесу. Вот и гадайте, кто это сделал?!»
В 1942-м деревню снова окружили немцы и в этот раз уже согнали всех жителей на маленькую площадь с приказом взять с собой самое необходимое.
«Мы были к тому моменту приготовлены на всякий случай: у каждого за спиной висели небольшие сумочки. У меня в ней лежала самодельная фляжка с растопленным воском и медом, буханочка хлеба и кусок сала. Никаких игрушек у нас не имелось», — вспоминает ветеран.
Собравшихся людей повели на станцию и погрузили в вагон. Десятилетнего Анатолия и его семью тогда приободрял отец: «Держитесь, не поддавайтесь панике!».
«В этих вагонах мы ехали битком двое суток. Не было возможности ни выйти, ни воздухом подышать. В туалет ходили в ведра, а потом все выливали через решетку в окне. Многие громко и долго плакали: не знали, чего ожидать дальше».
Когда они приехали на другую станцию, немцы начали выбирать из всех русских только трудоспособных, молодых и женщин без детей.
«Показывали пальцем и говорили: „Du gehst mit“ — что означало: „Ты идешь с нами!“. Как скот, отобрали их и погрузили снова по вагонам, повезли в Кенигсберг. А нас — оставшихся — направили в Литву. Вся семья еще была вместе: тогда не разлучили. Пять мучительных суток мы тряслись в поезде: от голода, обиды и страха...»
Французское мыло. 1212. Эрзац кофе
Анатолия и его родных вместе с остальными привезли в концлагерь в Каунас.
«Там были кирпичные бараки, огороженные колючей проволокой. В комнатах нас жило по 20 человек. Кроватей не было. Вместо них натянутые в три ряда друг над другом железные сетки — спали на них без каких-либо подстилок. Из-за этого болела спина, руки-ноги царапались. Как скелеты все: худые, изнеможенные».
В лагере всем сразу дали задание: разбирать печи в бывшей пекарне. На каждый день была установлена норма — по 2000 кирпичей с работника.
«Киркой и ломом мы подалбливали эти „чугунные“ кирпичи, даже руки в кровь стирались. Если не выполнял кто-то план, немцы расстреливали на месте: „Паскуда ты такая, не хочешь работать...“. Иной раз и дубиной убивали... и женщин, и детей. А еще, если по-немецки что-то спросят, а ты не ответишь (язык тогда еще толком не знал никто), то этой дубиной тоже получаешь».
Была в концлагеря своя баня.
«Ходили в нее три раза в месяц. Помню, загонят туда мальчишек, мужиков, а там уже сидит здоровый фриц без рубашки. Мы свою одежду при нем снимаем, веревочкой обвязываем и кладем в жаровню, где она обрабатывается. Потом по очереди идем к месту мытья. Мыла тогда не было, кроме „французского“: что-то зеленого цвета кидали в большой бак с водой. Из этой емкости торчал шланг, из которого фриц нас поливал. Порой чуть прозеваешь, когда струя на тебя со всем напором в лицо летит, глаза начинают щипать и резать от этого мыла. А банщику нашему смешно: издеваться-то приятно. За две-три минуты мы что успевали помыть, то хорошо. Наш „злодей“ напоследок как включит ледяную воду, что все сами разбегаются и быстрее за теплой одеждой к жаровне стремятся. Вот такие моменты и доставляли радость немцам».
У каждого узника был свой номер.
«Мой — 1212!», — делится Анатолий Иванович и задумчиво смотрит куда-то вдаль, на минуту остановив свой рассказ.
Внешне пленные были похожи: измученные, лысые.
«Сами себя стригли налысо, чтобы не заводились в голове вши, блохи, гниль и другая зараза».
Кормили там худо.
«Давали в обед баланду: вода, мука, какие-нибудь крупы в ней. Иногда копыто с подковой попадалось. Еще доставалось всем по булке хлеба: делили сразу на пятерых. Вечером наливали „Ersatz kaffee“: „замещающий“ напиток. На кофе это не было похоже ни по виду, ни по вкусу: мутное, вонючее. Но есть и пить это все приходилось, иначе был бы „капут“! С тех пор я больше никогда кофе не пил, женушке наливаю, а сам ни-ни».
Хлеб вместо папироски. Гитлерюгенд. «Паршивая овечка»
Кирпичи с пекарни грузили в телегу и отвозили к вагонам на станцию. Сбором занимались литовцы.
«Нам в лагере выдавали папироски: и взрослым, и детям. Хотели, чтобы мы подохли побыстрее. Отец всегда мне говорил: „Я не курю, и ты не кури: это яд!“. Бывало, когда приедут литовцы за новой партией стройматериала, нам предлагали обменять папиросу на кусочек хлеба. Мы соглашались. Это было радостью для меня».
«Фрицы» часто собирали узников на площади концлагеря и заставляли слушать немецкую пропаганду фюрера.
«Я стоял и думал: „Что же вы болтаете?“. И вот как-то раз один офицер заметил, что я не слушаю, и хотел дать рукой по голове, а в это время все начали кричать: „Хайль, Гитлер!“ — и он поднял со всеми руку вверх: меня это спасло от подзатыльника. Я еще после этого тихонько засмеялся».
Все ждали и надеялись, что вот-вот скоро придут русские солдаты и освободят своих земляков. Но никто не появлялся, а тем временем немцы продолжали свою губительную миссию.
«Как-то в лагере начали отбор светловолосых мальчиков в школу гитлерюгенд. Я был черненьким, и меня не взяли. А вот друга Васю-баяниста выбрали. Спустя несколько месяцев всех учеников привезли обратно, чтобы показать остальным, как они якобы верно служат теперь фюреру. Васю в одном из бараков увидела его старшая сестра и ахнула: „Какой ты хороший и красивый: ухоженный, в коричневой форме!“. И начала обнимать. В это время зашел фриц и со словами: „Русская свинья, паршивая овечка, как ты смеешь?!“ — ударил ее. Та упала на бетонный пол и умерла...»
Анатолий прожил в лагере два года. После этого срока всех продали разным хозяевам. Мой герой с братом Арсентием попал к литовцу, их родители — неизвестно к кому: все происходило быстро, агрессивно. Никто не успел даже попрощаться с родными.
«У нового хозяина было не так уж плохо. А вот его сестра отличалась жестокостью. Мы у них поили и кормили лошадей и коров, мололи пшеницу, овес, ощипывали гусей. Иногда за день наработаешься так, что глаза сами невольно закрываются. Сестра литовца увидит это и по носу острым концом пера дает. Обидно так становится, несправедливо...»
За год у Анатолия сменилось несколько хозяев.
«Прибился я однажды к одному попу. В это время был пост как раз. Смотрю ночью в окне церковной сторожки горит свет, заглянул туда, а там попы жрут курятину. Вот дают, думаю. Один меня заприметил, выбежал, хотел ногой ударить, да промахнулся и упал. С тех пор я в церковь не хожу и в Бога не верю».
«Дяденьки, я русский!»
Скитался так юнец Анатолий по Литве от одного места к другому. Как-то встретил на дороге советских солдат на конях.
«Эй, сорванец, ты по-русски говоришь?», — окликают они парнишку.
«Да, дяденьки, я русский! Я вас четыре года жду», — ответил и заплакал от радости мальчуган. Обнял ногу коня и не отпускает.
Два месяца он ездил с ними и другими беспризорниками, охранял, когда те спали. Однажды попал Анатолию в глаз осколок от снаряда — его отправили с другими солдатами на телеге в больницу. Потом был детский дом.
«Я из него сбежал. Не мог смотреть на колючую проволоку: напоминала концлагерь, смерть, боль».
Определили мальчишку в другой интернат, где он полол грядки.
«Потом захотел я найти своих родных. Направился на одну из станций. Один офицер встретил меня и сказал: «Полезай в телегу и спи!». Накрыли меня черной шинелью. Спустя несколько минут началась стрельба. Все стали громко и радостно кричать. Кто-то меня толкнул: «Вставай, задохлик! Война закончилась...».
И потекли слезы...
Правила жизни Анатолия Ивановича
Счастье — это когда у тебя в семье никто не болеет и не дуреет.
Человек не должен врать, быть двуличным и подлецом.
Любиш ь — значит, веришь.
Лучшая книга — «Чапаев».
На первую зарплату купил жене маленькие часы. Или теще отдал все. Что-то из этого.
Принцип жизни — не делать подлостей, говорить правду. Во мне есть такая черта, как «беспредательство».
Мечтал стать моряком и управлять кораблем. Если бы не взяли, то летчиком или пулеметчиком. Но проработал всю жизнь зоотехником.
«Это нас привезли, оказывается, в Освенцим»
К годовщине освобождения Освенцима советскими войсками «Уроки истории» подготовили подборку воспоминаний узников концлагеря из архива Центра Устной истории «Мемориала». Многочасовые интервью, представленные здесь фрагментами расшифровок, были взяты сотрудниками общества в разные годы в рамках различных проектов (в первую очередь, германских проектов документации – «Выжившие в Маутхаузене» и «Жертвы принудительного труда»).
Зимницкая Ольга Тимофеевна
Ольга Тимофеевна родилась в 1932 году в Смоленской области. Первые десять лет своей жизни не помнит, события этого периода известны ей только с чужих слов. Виной этому, по всей видимости, эпизод в Освенциме, о котором пойдёт речь ниже. Интервью брала Ольга Белозёрова в 2005 году дома у Ольги Тимофеевны в Санкт-Петербурге.
– И в один прекрасный день приезжает какой-то дедушка на лошади и говорит, вот собирайся с братом. Вот мы с братом стали собираться, соседи там стали помогать нам, вещи какие-то мы брали с собой, все, что было в доме, что можно было на телегу взять, вот… И нас куда-то увозят, привезли в какой-то деревенский лагерь, где мама. А маму должны были расстрелять, как жену партизана, но, знаете, во время войны, один брат – в полиции, другой – в партизанах, было так… Из, из этого лагеря куда-то нас еще перевели, еще и в конце концов мы оказываемся в большом, большом здании. Это, слышу, говорят, что это Витебск, город Витебск. Это уже в Белоруссии мы. Это большой распределительный лагерь. Вот. Я не помню, сколько мы там находились, не помню. Потом нас сажают в поезд, грузят, знаете, в такие телятники без окон, без дверей. Очень много туда нас заталкивают в эти вагоны и долго, долго везут, долго, долго везут. Я не знаю, сколько, может быть, неделю, может быть, две, может быть, три, но долго, вот.
Привезли нас в какой-то большой весь черный какой-то уголь, что-то там, рельсы, вагоны стоят. Нас привезли вот в какое-то место и, значит, мы пошли, значит, все это немцы там, команды, на ломаном русском языке, вот. Нас, значит, при, завели в одно здание, говорят, что нужно всем, значит, сдать свои вещи, раздеться, золото там у кого есть, у кого там не знаю было золото (смех), вот, сдайте ваши вещи, когда вы из этого лагеря будете уходить, значит, вам все вернут, вот. Ну, значит, что там мама делала я уже не знаю, не помню… Оставили все свои вещи, в следующее здание мы входим, нам говорят раздеться. Мы все разделись наголо, это Витенька, я, мама, потом следующее здание. Нас поливают какой-то холодной водой, нас моют, да, перед этим нас всех остригли.
– Наголо?
– Наголо, наголо, у меня была хорошая, рыжая косичка, папа все ухаживал, заплетал ее, вот. Все, все, все. Женщин везде, везде, везде… Ну и волосы, ежичек все, дети есть дети, дети, где бы не были, дети. Я, у меня все ладошка щекоталась, потому что здесь все же под машинку, под машинку волосы вот так вот я делала, все это. Я не зря это отмечаю, потому что, вот… (короткая пауза) Значит, подстригли, состригли нас всех, потом нас в следующее здание заводят. Там, знаете, это большие помещения, это жутко страшные, вот, дали какую-то одежду, какую-то полосатую лагерную, на ноги – колодки такие. И тоже низ – колодки, а верх – полосатая такая, такие ботинки тряпочные на, на деревяшке, вот. Не хватало этой одежды некоторым, народу же очень много приехало, э-э, не хватало этой одежды, значит, еще какую-то давали, не их одежду, не нашу, которую, в которой мы были одеты, а другую одежду, какую-то чужую одевали люди. Если не полосатая, то вот такая. Там еще следующее здание, нам всем накалывают вот целую татуировку (показывает на след от сведенной татуировки на левой руке).
– А, а Вы свели ее сейчас, да?
– Да. Не сейчас. А когда мне было 18 лет, я уже, это же колется внутрикожно, вот, как я потом поняла, так, он, номерочек-то был вот небольшой так, а я выросла, девушка. Я уже с мальчиками встречаюсь и что номер, он вырос большой, вот такой вырос: 65818. это порядковый, у мамы был 65817, а у меня 65818, вот, а у Витеньки, он – мальчик, мужской пол, ему на ножке кололи. Там было 124000, больше мужчин значит в лагере было, больше, вот, на ножке у него, ему накололи этот номер. Вот нас вот так вот это сделали, дети плакали, больно было… И потом нас ведут, пешком ведут, когда уже вот это все сделали, ведут пешком в барак. Там он назывался блок, блок… Завели в этот барак, вот там мы и живем…
Утром и вечером нас вызывают на поверку вот по этому номеру. Он был нашит на рукаве вот здесь. Вот это, это была и фамилия и имя и отчество (с усмешкой), все это, вот. Мы должны были выйти, нас выкрикивали, мы должны были отозваться. Нас проверяли как-то всех, а что мы там на нарах могли бы. Как там жилось (говорит срывающимся голосом), ну я не знаю, я сейчас это все вспоминаю, как страшный сон. Нары были такие, знаете, очень длинные, сплошные. Ну это так-то, знаете, и проход достаточно большой. В проходе пол был выстлан камнем, ну такие, знаете, тесанные камни… Камни, они такие грубые очень м-м-м, ну, плохо отшлифованные, вот. Ну, там ложимся спать, это, кормили чем-то, какую-то похлебку давали, все-таки ж мы жили вот так. Как выяснилось по документам месяц мы вместе с мамой были вот в этом бараке. Значит, это был уже Освенцим. Это нас привезли, оказывается, в Освенцим.
Я с мамой была там и Витенькой только один месяц, только один месяц, вот. Вот ложимся спать, я уже не помню, как, ну вот ложимся, просыпаемся. Мама поднялась и Витенька шевелится. Он ходил, я встала. Рядом почему-то не встает, а там еще кто-то встал, там, короче говоря, это уже умерли люди за ночь.
– А почему?
– Почему? От голода.
– А то есть Вас вообще не кормили?
– Кормили чем-то, ну я не помню. Я не могу сейчас рассказать, ну вот кто-то же жил. А кто-то не жил, кто-то умер. Может, он был болен, вот я уже не могу этого сказать, вот. Но что и эти вот через не, через некоторое, некоторое время, значит, э-эти женщины крупные такие, тоже они с номерами. Это польки, немки, там же были люди всех национальностей, как оказалось. Вот их тоже когда-то поместили… И, знаете, мы спали головой туда, такая команда была, а ногами сюда. Значит, обходили эти большие женщины. Они за ноги брали. Мертвый там это, вот так вот раз, голова разбивалась на этом, на этих камнях у, ногами и они вот так вот, голова тут, и они тащили, а мозги так все и растекалось по этим камням. Вот такой эпизод я помню, их таких было несколько.
И вот настает день, когда, значит, всех детей надо от матерей отнять. Говорят там, ну, немцы на ломаном русском языке, что здесь детям плохо, видите, дети умирают, и их нужно лечить, их нужно лечить и все. Вывели нас на улицу. (со слезами) Это невозможно, Юля Вас зовут, да? Во меня и Витеньку у мамы отнимают, отнимают, мама говорит, Олечка, ты большая девочка, ты береги Витеньку. (дрожащим голосом) Он маленький, он не будет знать своего ни имени, ни фамилии, надо, чтобы он все время был с тобой. А Вы знаете, какой он был, ему как будто было 15 лет. Он все понимал, он все абсолютно, абсолютно все. Ну, мама так сказала, значит, но он должен быть со мной (с дрожью в голосе).
– Но это правда. Четыре года ребенку.
– Да. Вот, потом нас куда-то отняли, значит от мамы и куда-то в какое-то помещение привели. И тут же у меня вот отнимают Витю, как же я могу его отдать. И он вцепился в меня, и я его держу, думаю, нет, я ни за что не отдам. А его отнимают…
– А что им надо?
– А его вырвали у меня и все. Его отняли у меня и все. И вот я, как будто заснула. Вот я как будто заснула. У меня взяли Витеньку, и я как будто заснула. Вот больше ничего. Вот я говорю, что, почему я так, ведь было девять лет девчонке. Почему я не помню довоенную жизнь? Вот, наверно, потому. Я как будто заснула.
– А что такое, что такое, почему?
– Не знаю. Я объясняю, говорю, Юленька, Вам то, что я помню. Я ничего не могу сказать. Я как будто заснула, почему как будто заснула, потому что в какой-то момент я просыпаюсь в постели. Я лежу, но у меня на глазах какая-то тряпка, что-то мне мешает смотреть. А я руки поднять не могу. Я пыталась снять вот эту тряпку, а я не могу. Дальше я опять ничего не помню в смысле, как это было. Но помню, что меня в этой кровати посадили, и я не могу себя узнать. Я думаю, что же такое, здесь палка и здесь палка, а здесь толстое что-то у меня вот здесь. А это скелет, я – скелет, скелет. Руки я не могла поднять, потому что это, это был, это была кожа и кости. Вот я себя такой увидела, руки – тоже здесь палка большая, а здесь палки маленькие. Это я, ребенок, вот так смотрела на себя. Палки – это у меня косточки эти были, скелет. А на глазах Вы думаете, что, это волосы выросли и с ежика выросли до конца носа. Вот так с носа свисали. Вот сколько времени прошло, вот я не помню ничего. Ведь вот я сейчас вот так думаю, ведь чем-то ж меня кормили, я выжила, как видите меня. Я выжила, я была скелет, но я в себя пришла, понимаете. Может быть, я в это время, а ведь, чтобы волосы от корня выросли вот такими, ну, сколько, это же надо.
– Ну, полгода-то всяко должно пройти…
– Не думаю, не думаю, потому что по документам не полгода, но вот четыре месяца-то, пять… Да, четыре, ну вот так вот, вот такие волосы. Потом это все опять мне состригли уже. Но это уж я помню все, уже потом я помню все. Здесь вот меня стали кормить, меня стали учить стоять, стали учить ходить, меня стали выхаживать. Как выясняется, это был тот же Освенцим, только это был гигиенинститут, вот взяли детей для того, чтобы, что они с нами там делали я не знаю. Только уже через некоторое время вот в этот барак женщина привозила пищу. А там, знаете, бараки большие вот, открываются вот такие вот ворота, и машина входит, еду везет, вот. И ко мне подошла женщина и говорит, они же знали, как нас там зовут и все, говорит, Олечка, тоже она полька, что ли, вот как-то так, говорит, если ты будешь жива и если ты когда-нибудь встретишь маму, чтобы вы знали, что Ваш Викторка умер.
Крикливец Екатерина Васильевна
Екатерина Васильевна родилась в 1926 году в окрестностях Запорожья. В 1943 её угнали на работы в Германию. После уничтожения их рабочего лагеря в совр. Вольсбурге, Крикливец с подругами бежала, что в итоге и привело её в Освенцим. Интервью брала Алёна Козлова в 2002 году дома у Екатерины Васильевны в Запорожье.
– Бежали мы и бродили по лесу, там бродили по деревне. Но наскочили на полицаев. А полицаи нас забрали, привели ж туда до их, в отделение. Ну, и что, и поручили нам одному бауэру, чтоб мы у него побыли, пожили. Ну, мы там недолго были, дней, ну с недельку. Приехала машина и с собаками немцы, и забрали нас, и повезли на вокзал. На вокзале погрузили нас в поезд, ну, товарняк, и прямо в концлагерь Освенцим, прямо в самый… (вздыхает, плачет). Сейчас, я трошки передохну! Я не могу вспоминать!
Привезли нас в Освенцим ночью. Ночью нас загнали в баню. Ну там баня, и там и включается газ, где газ, там и баня. Но нам не включали газ. А только там забрали у нас нашу одежду, надели нам концлагерные платья, вот эти номера выбили и отвели нас в блок, одиннадцатый блок.
А темно, нигде ничего не видно, нары. А там какая-то кладовочка была, там матрасы. Говорит: «Берите матрасы!» Мы полезли за матрасами, а там что-то мокрое, аж скользкое. А девчата кажут: «Наверное, черви». Ну, мы не брали того матраса, вытянули там один сухой, это на матрасе там, мы, три дивчат нас и по… сидели до утра.
Утром – там была у нас лагерькапо называлася, полячка, – она бежит до блока и кричит: «Ауфштейн! Ауфштейн!», нет, ну «строить», уже и забыла я, как, «абтрепен!» – «разойдись!» «Стройтесь!»
И нас построили возле барака по пять человек. Нам колодки на ноги дали такие, как лодка колодки. Построили нас по пять человек, и приходит лагерьфюрер и с этими, своими подчиненными, проверяет и, значит, считает. Ну, и что, и пошёл. Что-то он с нею балакал, мы, это я не знаю.
Ну, и потом, это, мы находилися там, в этом одиннадцатом блоке. Ну, кормили нас, вы сами знаете, как в концлагерях кормят. Вообще, баланду из крапивы или там по праздникам брюкву. Вот. И так мы там были.
Гоняли нас на работу еще с концлагеря, где-нибудь капусту какую убирать. Но мы уже там, конечно, наедалися капусты, но до такого времени, до такой поры, что можно нам было еще есть. А когда уже охлявшие уже болели и умирали. Уже мы боялися много и есть. А когда какие-то там листья украдешь, так там заховаешь где-нибудь, или под платье, или под руки, вот так, под платьем аж. А если они найдут, что листья, – бьют. Чтоб не несли всё.
Худые мы были, страшные, потому что нас же ж кормили плохо. А потом как-то раз приезжает какой-то большой чин, и сказали, что… То всё время мы там были, а это я рассказываю уже, как нас вывозили. Какой-то большой чин приезжает, и сказали, что четыреста девушек надо ему, у него будете работать. Ну, что, там ручеек протекал, иногда там и кровь протекала, они ж опыты делали там. И там бадяга росла, так мы бадягой трошечки щеки понатирали трошечки, чтоб казалось, что мы ещё ж… И нас… и попали мы как раз в те четыреста человек
Коссаковская Оксана Романовна
Оксана Романовна родилась в 1923 году во Львове. В 1942 её схатили во Львове во время облавы, устроенной из-за убийства гестаповца. После года в львовской тюрьме была направлена в Освенцим, где провела два года и стала свидетельницей восстания в лагере. Интервью брала Анна Резникова в 2006 году в квартире Оксаны Романовны в Санкт-Петербурге.
– В сорок третьем я отсидела больше года в камере, а потом отвезли в Освенцим, даже папа пришел, он знал, что сегодня нас отправляют в Освенцим, он пришел к товарной станции посадили меня в этом (очень тихо), в вагоне в таком, товарном, смотрела, как он стоял, как через забор и плакал. Единственный раз когда я видела, что отец плакал…
Ну, приехали мы, нас сразу помыли, обрили, стригли, вытатуировали номер, и отвезли на карантин, отвели в карантинный лагерь. Поселили нас в 25 барак, а 25 барак это был барак, на который после селекции, из которого отправляли потом в крематорий, поэтому все решили, что нас – в крематорий, а просто как раз он освободился, селекции не было, он освободился и нас туда поселили, мы долго жили в этом бараке, ничего не работали тогда, но утром, в пять утра нас выгоняли на проверку, а что это там… сотни тысяч народу было в общем, там семь деревень и город Освенцим это был все один лагерь, так нас пока всех сосчитают до одного, для того чтобы счет сошелся, мы все время стояли так по пять человек в ряду, три-четыре часа, в пять утра нас выгоняли на мороз, на холод, почти неодеты, потому что были в одних деревяшках, какие-то кофточки и юбки, и мы… нас… значит, нас, мы все ждали пока нас так посчитают по всему лагерю, по всем этим деревням, во всех деревнях…
– А деревни – это отделения какие-то?
– Отделения, да. Наша деревня она называла, была польская деревня Бзежинки, называлось Биркенау, Биркенау это Бзежинки… И… потом приносили нам какое-то кофе, напиток, и кусочек хлеба выдавали в бараки не пускали, полураздетые. Они назывались луга, луг, так назвали, станем, друг к другу прижмемся, потому что холодно, а уже осень была, когда нас привезли, в октябре, а там уже пошли заморозки, это все Прикарпатье, Силезия, и там уже морозы были, и мы такие полураздетые, с босыми ногами, в этих деревяшках, прижмемся друг к другу, греемся друг об друга, так до обеда, в обед, значит, снова дали обед, снова выгоняли нас на этот луг…
– А обед это что?
– А в обед давали какую-то похлебку и тоже кусок хлеба, в обед давали к хлебу искусственный мед такой кусочек, и кусочек маргарина давали иногда, и собственно я больше не помню ничего… может что-то еще давали, но я уже не помню… И так было до тех пор, пока я не заболела тифом сыпным. Меня значит забрали, отвели и мои с одного барака девчонки, отвели меня на ревьер, в лазарет, там я пролежала… очень тяжелая форма сыпного тифа была, я была в беспамятстве, потом еле-еле отходила, пришло… училась ходить, потому что ходить не могла, после этого нас забрали, уже перевели с карантинного лагеря в лагерь Б, через проволоку, мы все видели, потому что проволока была…, проволоку все видно лагеря, только такие дорожки были метров на пять, на шесть от лагеря, до лагеря, что мы даже переговариваться могли…
– И вы переговаривались?
– Да. А так вот мы были лагерь здесь был (начинает руками показывать на столе схему лагеря) карантинный, потом дорожка была, здесь лагерь Б был, напротив был мужской лагерь, через… а здесь между ним была вот эта железная дорога, которой нас привезли… через эту дорогу был мужской лагерь, потом за мужским лагерем чуть в сторонке был цыганский лагерь, где жили цыганские семьи, они целыми семьями жили, так тоже мы их видели даже, вот в один день их всех сожгли… это тоже мы видели как огонь там горел, как и не стало…
– То есть там подожгли бараки?
– Я уж точно не знаю, но там огонь горел, и потом их не стало, говорили, что их сожгли… это уже между собой заключенные говорили… А за нашим лагерем Б, который… здесь сразу был крематорий, крематорий был, а потом когда в сорок четвертом году привезли этап венгерских евреев 200 тысяч, 200-тысячный этап очень большой. И тогда же их на этой же дороге рассортировывали, всех молодых, здоровых в одну сторону, всех стариков, больных, детей – в другую, значит… в крематорий, а крематориев не хватало, это я помню, тогда, знаете, вот этот запах горелых костей, этот дым крематория… из этих дымоходов, вонючий такой, тяжелый, так там вот этот в… Бзежинке, там такое отделение там яму выкопали и там бросали, и… ну, они их правда травили сначала, а потом сжигали…
– Но это только так с евреями? Или из вашего барака тоже забирали?
– С нашего барака один раз был, такая селекция, проверка, это если мы… это мы… нам давали, такая дорога была, которая вела на выход с лагеря, ворота были, на них написано «Arbeit macht frei» и… «Труд дает свободу», и «делает свободу», и значит, мы должны были метров так 200-300, 200 должны были пробежать, кто пробежали, кто споткнулся, упал, не мог встать, не мог пробежать, отправляли, это один раз, а потом больше уже не было, потом только, когда мы шли в этот в… в Бреслав, когда пешком шли, мы шли несколько ночей, нас даже один раз бомбили советские самолета, хотя видели, что в полосатых, хотя там… правда с нами шла охрана, но бомбили, и Освенцим один раз бомбили (смеется).
– Вы там были еще?
– И как это?
– Ну, бомбили и все.
– Ну, попали?
– Попали.
– Люди погибли?
– Ну, погиб кто-то… погибли конечно…
– Раз в месяц нам разрешали писать письма по-немецки…
– А вы владели немецким?
– Ну, слабо, но я владела в какой-то мере, но… так это… Хотя немцы, я тут недавно ездила, считали, что вроде как вполне нормально с ними разговаривала, мы даже подружились с одной женщиной. Она ко мне приезжала, дважды была у меня здесь, и я у нее не была, но когда я ездила туда в Равенсбрюк, она ко мне подъезжала. Вообще-то так считалось, что мы вроде как… немцы говорят… я просто забыла, очень много. Нет, вот когда так общаешься и начинаешь говорить, то вроде как откуда-то все вспоминаешь, а так…
– А письма вы писали на немецком…
– На немецком мы писали…
– И что вы писали?
– Ну, что живы, здоровы…
– Ну, там цензура была?
– Цензура была.
– Но вы не пытались что-то как-то… сказать, то чтобы они не поняли…
– Ну, это надо было очень хорошо, чтобы мы знали эти тонкости языка, знаете, чтобы можно было как-то… знаете, что… писали в основном, что живы, ну, может, кто писал, я не писала…
– А ответы вам приходили?
– Нет, но один раз я получила посылку после того как лежала с тифом, я просила, чтобы мне прислали чего-нибудь соленого и мне прислали… нам Красный крест помогал, при чем помогал… Красный крест систематически помогал, но поскольку Сталин отказался от помощи Красного креста, то нам велели посылку из милостыни одну на 10 человек… А все остальные каждый получал посылку…Сталин нам хорошо помогал жить…
– А у вас были друзья, которые попали в гетто?
– Тогда у меня таких друзей не было, а вот в концлагере немецком у меня были друзья евреи, была такая подруга, две подружки такие еврейки, с которыми вместе я работала, и когда в Освенциме было вот это восстание еврейское… вот она попалась, потому что она передавала на фабрику… там в основном в Освенциме брали на фабрику рабочих узников евреев брали только, нас не брали, нас в основном на поле, и так по лагерю… а евреев на фабрику водили, и вот кроме тех, кто были в обслуге лагеря и вот… видите уже…, а, насчет восстания я говорила. Однажды, мы работали там рядом через проволоку, был сразу крематорий, и услышали, выстрелы… значит, началась стрельба, стрельба, потом нас сразу загнали в бараки, потом оказалось, что… когда восстали, там бригада, которая обслуживали крематорий состояла тоже из евреев, они обслуживали, там был этот бригадир еврей, и все, одни евреи обслуживали и один эсэсовец, эсэсовца они бросили в топку, и начали там… охранников постреляли, но потом их видно забрали, потому что нас загнали, мы уже не видели, но вот эту мою подружку, я даже помню до сих пор фамилию это была Розария Робота, варшавская… она с Варшавы, варшавская евреечка, она и вторая Хеля была, Хеля Хонигман, запомнила, мы очень дружили так с ними и ее взяли, потом нас всех вывели смотреть, как их вешают, оказывалось, что она передавала, от этих, как они работали на фабрике, они выносили оружие потихонечку, она передавала этой бригаде, которая работала…
– И много в этом людей участвовало?
– Ну, целая группа, ну, целая бригада, которая обслуживала крематорий…
Михайлова Александра Ивановна
Александра Ивановна родилась в 1924 году в д. Белое Новгородской области. Во время оккупации была угнана на работы в Германию. Бежала из трудового лагеря, после чего оказалась в Освенциме. В лагере Александра Ивановна провела 2 месяца, после чего их перевели в Маутхаузен. Интервью брала Алёна Козлова в 2002 году в доме Александры Ивановны в Подмосковье.
– Ну вот у меня клеймо было, я ж вырезала… В Германии меня, в Освенциме … 82 872 – я помню его до сих пор… Вот, я вырезала, потому что я боялась, что меня уволят в эти самые, в лагеря, Сталин… прятала… И когда я устраивалась на работу, я никогда не давала и не писала нигде… Сразу начинала, что я работала там-то, там-то…
– А вот когда вы в Освенциме жили, у вас в бараке жили только русские?
– Всякие, даже на нары всякие. Вот когда фильм смотрели, может быть, даже на нары – всякие, каких только не было. И итальянки, итальянки доброжелательный народ: с нами так хорошо относились, – полячки, югославенки, украинцы, белорусы и русские.
– Ну, а хорошо относились к русским, или были какие-то?
– Да одинаково, все одинаково как-то так. Но евреи больше, когда самолет пролетит, они выскакивают из барака: боялись, что их обстреливать будут сейчас. А мы, русские, лежим. Я говорю: «Нас русские стрелять не будут». Это уже, когда нас привезли в этот, в Маутхаузен, нам дали матрас, набили стружкой, и мы по 4 человека – 2 валетом спали, лежим, я говорю: «Нас не тронут». Лежим, а у нас сил не было шевелиться.
– А в Освенциме и евреи тоже вместе с вами в бараке?
– Были всякие, да. Но много вперед, последнее время жгли их. Эшелон придет/, даже я попала на разгрузку ихних тряпок. Уж какое там с меня, разгрузка. Вот, я когда попала в концлагерь, Вы знаете, я совсем отключилась от всего. Я ни о чём не думала. Мне кажется, что это/, мне ничего не казалось. В гражданском лагере я как-то вспоминала кого-то там, отца, мать, брата, как в армию отправляли, а тут я ни о чём не думала, ни о ком не думала, ни о себе не думала. Мне казалося, что я провалилась куда-то, всё, меня нет на свете. Может быть, вот это меня спасло, понимаешь, а это большое дело. А там я плакала, всё время переживала.
– В Лейпциге, да?
– В Лейпциге. А тут всё, я отключилась, я ничего не знаю, ничего не вижу, такая какая-то была.
– А вот мы давайте с Освенцимом. Вы сказали, что попали на разгрузку, пришел эшелон, а обычно Вы работали где-то там за территорией, да? А тут Вас на разгрузку повели, Вас или Ваш барак?
– Да, да, наш барак.
– И что это был за эшелон, что вы разгружали?
– Народ, народ сошел на эту сторону, а нас с той стороны заставили тряпье, ихнее богатство. Их же, наверное, эвакуированное, евреев.
– Как будто перевозили.
– Перевозили куда-то. Они все ценности, всё-всё везли сюда, и тряпки и буквально всё. Их с той стороны, а их вещи – с другой стороны. И там специальный барак был, и всё туда, в этот барак таскали все, возили, какую-то коляску нам дали, не помню. А это, а их прямо/, уже мы говорим: «Ну, всё, уже запах, дым, жгут».
Сиводед Галина Карповна
Галина Карповна родилась в 1917 году в Запорожской области. С началом войны ушла в подполье, помогала партизанам. В 1943 году её арестовали, дальше начались скитания по лагерям. Освенцим, где она провела около года, был лишь одним из них, последним стал Берген-Бельзен. Интервью взяла Алёна Козлова в 2002 году в доме Галины Карповны в Запорожье.
– В Освенцим с вокзала пешком гнали. И только до ворот дошли, стояла женщина в полосатом на коленях, за что-то наказанная. Вот это, это первое было в глазах. Потом нас повели вроде-бы в баню, поснимали с нас все, постригли, дали нам полосатые платья, яркие такие жакеты без подкладки, косыночки, чулки, не чулков не было, чи были, не помню, колодки такие выдолбаные, мы в их не могли идти (Хочет показать, какие колодки) снимали их… Одели, постригли, дали нам деревяшки, там нарисованы есть. Не можем идти, падаем, а нас прикладами бьють. Полицаи пригнали нас в блок. 31-ый блок был карантанный. На второй день нам поделали уколы вот сюда.
– Зачем?
– Ну, наверное, чтобы мы не были женщинами. У женщин менструация. У нас были врачи, Любовь Яковлевна, шептала: «Кто может, выдавливайте все» Чи все мы выдавили, но на первой же неделе посыпалися на тиф все! Когда нас пригнали, первый день нам кушать не дали. На второй день нам в обед суп дали. После нас было много, сколько там человек было не знаю, много было. Не только наш транспорт, но еще были же. На обед построили, так три раза и так три раза на две стороны, и по три человека, ряд по три человека. Я стояла в первом ряду. По левую (неразб) Валя Половах, она врач… Она еще не кончила, но работала на ревире как врач, и одна полтавка. Так называли, чи имя Полтавка, чи ее зовут Полтавка. Красивая девушка. И Валя та Логинова тоже красивая, здоровая. А я маленька была, худенька. И стояли мы. Нам принесли суп. А суп, знаете, шпинат, это как щавель наподобие, и оно уже все прокисло, и эта бульба, а там черви. Там головки вытыкают, вытыкают. А Валя: «Ой, боже мой! Черви, черви!» И мы не стали брать этот суп. Не стали брать этот суп. Не блоковали, ничего. Просто его невозможно…, черви головки высовывают и прыгают назад. Мы не взяли. Записали наши номера, вот тут понашитые, выбитые такие номера на платьях. Записали наши номера. Мы не знаем, для чего записали.
Дней через пять, может четыре, вечером, там же утром и вечером. Вызывают наши номера, а стояли тоже вот так: там три ряда, посередине свободно, и там три ряда. Женщины построили. Вызывают наши номера. Всех на колени поставили, а нас вызвали на середину, вынесли стул, там нарисованый такой. Вынесли этот стул, и давай нас лупасить. И ложить. Капа. Капа – она была полячка, Мария. Ой, страшна, страшна! Первой били Полтавку. Всех на колени поставили. Мы не считали, а те девчата, что на коленях стояли, считали по сколько. И Вале Логиновой по 32. Такие палки в руках держут. Одна с одной стороны, а та с другой стороны. Меня последнюю били. Так всем по 32 насчитали, а мне насчитали 18. Я быстро перестала кричать. А те девчата здоровые, кричали, в обморок падали, воды не было… Наш барак был последний, там сразу туалет, а при туалете рукомойник. Половину под туалет, а половину под рукомойник. Воду там давали только в 6 часов утра, один раз давали на несколько часов. Воды не было, так они… так они брали и отливали эту Валю и эту полтавьянку. Отлили и обратно лупасили, а меня не отливали, я в обморок не падала, быстро перестала кричать, и мне девчата насчитали только 18 этих палок. Когда нас побили, нас поставили на середину, и вот так руки навытяжку, и кирпичи, там и там. И мы держали эти кирпичи на руках. Сколько это уже было вечером, не знаю, вечером, поздно вечером, нас не отпускают, все стоят на коленях, а мы на коленях и с кирпичами. А блоковая у нас полячка (у нас говорят комендант, а там называют блоковая). Блоковая пошла просить прощения, нас должны были после этого еще забрать в штрафной. Там говорили эска–это штрафной. Меньшую пайку хлеба давали. На рабочем лагере нам два раза давали суп. А на карантинном только один раз в день, пайку хлеба меньше давали и «бегом-бегом-бегом!» Как поднялся, и бегом-бегом! Мало кто выдерживал. И она пошла просить прощения, что эти женщины с России, у них такой кары нет, а я не успела им объяснить, они не знали. И нас простили, что не послали нас на эска и разрешили, может, в 11 чи 12 ночи разрешили нам подняться и пойти…
– А какая работа? Уборка территории?
– На карантине уборка территории, а на общем была 19-я команда. У нас был 19-ый блок и 19-я команда. Там копали ров, там же болото, осушивали землю. Копаешь землю, кидаешь, грязь, она сохнет, осушивали землю. Вот такая была работа. Налипнет на эти деревяшки… В рабочем лагере нам дали – подошва деревянная, а вот эти – тряпошные. И работай, работай, грязь, не переставай, передышки нема. Как только встал, так тебя прикладом, так прикладом. Кушать привезут там, где работают, стоя покушал, а кушать у нас такие веревочки были, такая миска, ну, как каска. Бирочка привязана, вот тут вот на заднице телепается, ложка у кого была ложка, ложка в кармане, а у кого не было – смастерит. Привязал и все. Не мыли ничего.
– А ложки, миски – это вам выдали?
– Выдали, такие красные, как на мотоцикле едет на голове, вот такие у нас были миски красные. В карантинном лагере были, может, месяц, или около месяца. И нас блоковая постаралась поскорей передать на рабочий лагерь. На рабочем лагере немножко легче. А на карантинном лагере ужасы были. Уже при нас построили железную дорогу прямо до крематория…
– Вы работали только по осушению этих болот, или еще что-нибудь делали?
– Да. А потом уже перед тем как нас угнали из Освенцима, появилась работа двора–копать…. Там их было 15 человек, потом еще 15, попала я туда. Потом еще 30 взяли, и было всего 60 человек. Заставляли деревья выкопать, потом туда пересадить. Капо был у нас немцем, и эсесовец один и с собаками. Где-то в декабре нас перегнали из Освенцима в Центр. То у нас был филиал Биркенау, а в Центре это как Освенцим, там уже и дома были, а у нас бараки были такие. Окон не было, крыша-только шифер, потолка не было…
– Это где? В Освенциме?
– Да-да, в 19-м блоке. Потолка не было, только шифер. Кроватей там не было. На карантинном там были такие тройные кровати. Когда нас избили, у меня был второй этаж, но я не могла туда подняться, мне уступили на первом место. А на рабочем, да, были загородки, тут деревянные нары и вверху нары. Матрас там какой-то большой на все нары и одно одеяло. Там по пять человек. Стен не было, окошко было только там, где блоковая находилась. Одно окошко, у нее отдельная комната была при входе. Тут блоковая и сторож стояла, а мы заходили… Свет правда, целую ночь горел. Целую ночь горел, потому что темно было.
– Вы говорите, когда вас пригнали, сделали всем уколы, а потом многие заболели тифом в вашем бараке?
– Да, с нашего транспорта наши болели тифом.
– И куда их? Они болели прямо тут в бараке?
– Нет, их на ревир, у нас называется поликлиника, или больница, а там ревир. Уже наших врачей было порядочно… Медиков всех забрали на ревир работать, врачей, и Валя Логинова
– И вылечили их?
– Не-е-е. Фаина, одна там, она медик сама была, медсестра, заболела тоже тифом, она осталась живой. Медсестрой работала она с детьми. Там же эксперименты брали
– Там были эксперименты? Какие?
– Над маленькими детьми брали эксперименты, а она работала там. Заболела она тифом, выздоровела. Любовь Яковлевна, это с нашего транспорта, таблетками. Она была такая худая! Вот такая голова, а вот тут ничего нема! Одни кости, только одна голова большая.
– А Фаина рассказывала Вам что-то, какую работу она делала?
– Нет, не рассказывала.
– А Вы были когда-нибудь в ревире? Болели там?
– Нет, вот именно, что мне повезло, что я…, ну там гриппом трошки болела… Болели, а старались на ревир не попасть, потому что туда попадешь, вряд ли оттуда… Нас было 180 человек, ну если 50 выжило, так это и хорошо. А те все умерли. Все умерли. Кто от тифа, кто от голоду, ну зараженные были. На нас такие прыщики были, гнойники, лопались. Вши поразъедали на нас все. Страшные были.
– А в баню не водили?
– Один раз в месяц. И не водили, а гоняли. То кипяток дадут, то холодную воду дадут. Все с нас посдирают, что мы обменяем на пайку хлеба. Там эти, которые работали там, где раздевали, так они что-то там… Мы за пайку хлеба выменяем трусы или чулки. Пойдем, а у нас отберут, поменяют, дадут что-нибудь такое, что невозможно… Страшно, было очень страшно. Фаина эта выжила, она освобождалась в Освенциме, работала по полевой, она года три-четыре как умерла. До ней приезжали интервью брать, а она, Вы знаете, испугалась. В КГБ дядька черный. Поперво ведь нас преследовали, знаете как! Кто в Германии был
– Вы мне расскажете?
– Всех. Кто добровольно, кто в концлагере, всех одинаково преследовали. И она испугалась и тихо помешаная стала. Эта Фаина. Бедная и умерла
Стефаненко Дина Естафьевна
Дина Естафьевна родилась в 1920 году в Запорожской области. В 1941 году её насильственно отправили на работы в Германию. После двух лет принудительного труда Дина Естафьевна как вредный элемент была транспортирована в Освенцим, где провела больше года. Интервью брала Юлия Белозёрова в 2005 году в Санкт-Петербурге.
– Ну меня долго допрашивали и били, долго я там, месяца три или два сидела, не помню, потом меня свезли в концлагерь. Оказывается это концлагерь Освенцим, Аушвитц. Привезли, там много собак, нас привезли ночью, большой такой амбар какой-то и там утром пришли де, номера выбивать на руках. Мне номер выбила тоже лагерная заключенная, наверное, и спрашивает, как, как моя фамилия, как меня зовут, а я говорю, корову когда татуируют, не спрашивают у нее фамилию, и я тебе не скажу мою фамилию.
– А какая у Вас девичья фамилия была?
– Сторчак Дина Евстафьевна. Но ей было все равно, она не записала мою фамилию, но там по списку меня везли с тюрьмы-то, было запись, это не подействовало ничего, моя фамилия была написана там у них. Ну, привезли, как обычно в лагерь. Привезли, раздели наголо, обстригли, где у тебя, что есть волосяной покров, дали йаки, пришивали мы сами себе номер на, на йаки, если я волнуюсь, я говорю немецкие слова или польские… Ну и загнали в бараки и очень били, ругали, кормили плохо, утром щербатой кружку, если это миску дали, кто умирал, от них миски и эти голэндерки.
– А кто умирал от чего?
– Умирали… ну били, недоедание, болезни, каждый день с барака в цельапель в пять часов утра подымают всех, выгоняют на цельапель… Приходит аузерка, пересчитывает, если у кого холодно и бумагу, эту газету за спину положишь, то бьют сильно. Она пощупает палкой и газета там у тебя или нет.
– А почему?
– Ну холодно и люди прикрываются, чем могут.
– А почему нельзя-то газетой?
– Потому что издеваться-то надо над человеком, холодно, значит это хорошо, если мне холодно. Голодно, ей хорошо, она рада, это ж понятно, не понятно. Мертвых из барака каждый день выносили и штабелями складывали, чтоб это ей численность нужна. Она пересчитывает и мертвых считает, не удрал ли кто, не спрятался ли кто, а потом дают кружку эту, миска за спиной привязана. Наливают этой щербатой, это по-нашему чай, наверное, вода чуть сладенькая, на травках какая-то заверена и на работу отрядами, рядами, рядами по пять человек в ряд, ну и полицаи с собаками, голендерки – это значит деревянные тапки такие и нас, как новеньких всегда на, мы в какой-то ров, где-то мы вычищали и нас гнали в самый низ туда, ров, где вода уже вот-вот получается. И оттуда землю мы перекидывали тем, дальше выше, выше, люди рядами стояли к, выше куда, совсем к верху, а мы как новенькие, я потеряла в грязи всосало мои и эти голендерки, но это ужаса не было страшно, потому что мертвых много каждый день бывает, остаются голендерки, то одеваешь те, другие, вот. Потом однажды блокэльтесте послала меня куда, вот кому-то что-то сказать и, и что-то передать, и я шла по лагерьштрассе и слышу, кто, ну кто-то идет сзади, я оглянулося, а там гестаповка шла и ей, вот так, как я иду, я оглянулося, и у меня взгляд такой суровый, и она ска, догнала меня и говорит, ты чего так на меня, русише швайне, смотришь так сурово, что я тебе, мол и стала меня палкой, которой у нее была, вот толстая палка, стала меня палкой бить, потом ногу поставила мне, я упала, она меня давай ногами и в кювет свалила, потом однажды у меня была, почему-то меня полюбила одна полячка Ирена и все меня опекала, то кусочек где достанет это капусты листик, то картошенку хоть сырую достанет, даст мне пожевать, и она меня устроила в месте с собой возили кибли, баки такие на поле, кто работает туда еду, обед. Каждый день утром чай, днем этот, тарелка супа этого и все и хлеба кусочек, буханку хлеба делили, кажется, на четырнадцать человек или на, на девять, я не помню уже, на буханку, маленькими кусочками давали. Но старались держаться больше, я так приметила, где итальянцы ходили, они хлеб не могли есть и вот как они умирали, у них хлеб этот оставался на мешочке…
– А итальянцы тоже были в Освенциме?
– Всякие, всякие национальности были.
– А почему, почему они не могли есть этот хлеб?
– Ну они, не знаю. Они нежные такие, макаронники они же. Не знаю и люди ходили. Я, я не брала, честно. Я с этих, которые умирают и хлеб остается, я не брала и Ирена меня отговаривала, не тронь, но мы с Иреной шли, рядом толкали этот кибель, а сзади полицай, как обычно с палочкой шел, но палочка была у него веточка тоненькая. А я не знала, что он поляк и говорю Ирене, вот если бы палкой хорошей, как меня тогда аузерка побила, да его побить, а он услышал это и доложил нахфорне, это ж, ну, старшим, и меня вызвали э-э-э, нахфорне, там такой этот, вырыта яма неглубокая, так сантиметров семь-восемь и засыпана шлаком и два камня больше, чем килограмм. Надо коленями встать на этот шлак и камни вот так в руки поднять и держать. Гестаповец этот, дождь шел как раз, гестаповец сидит в будке и смотрит за мной, когда у меня руки опустятся, он идет, плеткой меня стеганет или руковицу сымет, да рукой как даст куда попало, и я должна опять поднять руки. Это ему надоело, что я вот так уже не могу, ну, полчаса я стояла, наверное, потом сказал, вставай и иди, только я повернулась, он меня под зад как дал, так я еще и проползла по, по лагерьштрассе, проехала руками и коленями…
А потом один раз вызывали, ну, на цельапель, выходили утром, а мне стало чего-то плохо и я потеряла сознание, меня на носилки и снесли в ревир. Это у меня тиф начался, и я там пролежала весь тиф, меня девчонки прятала на третью, на третий этаж, на третью нару, наверх, потому что часто вывозили в крематорий. Открывали ворота этого барака и подъезжала машина, нагружали и мертвых и полумертвых и в крематорий. И вот я там пролежала, потом девчонки говорят, что я упала вниз, когда сознание ко мне пришло, я не, не ела ни таблеток никаких, ничего, выжила и упала вниз и кричу, крикнула, мама, мы в кино опаздываем…
Пятнадцать, пятнадцать дней, что ли я там пролежала наверху, а потом еще внизу лежала еще ж. Очень вшей много было, бывало так сгребешь в руку их и куда, на, на пол кидаешь, они ж обратно на тебя, хочешь убить ее, она не убивается, она такая большая и крепкая, что не у, да и не убьешь, кучами, кучами вши ползали и девчо, у меня ноги приросли к э-э-э заду. Вот согнулися назад, да нельзя было разогнуть, так девчонки ночью меня водили по этому (стучит рукой по столу) стояку, который топился там в бараке. На весь барак длинный такой стояк и там протапливали, и они меня водили, пока я немножко на ноги встала, чтоб вывести, потому что у меня уже, когда вниз меня перевели, меня брали уже в крематорий, кидали в машину, а девчонки взяли, которые рядом лежала уже мертвая, ту положили туда, им лишь бы счет, а меня забрали и спрятали. И утром Ирена пришла и меня забрала к Буби, к лагерьэльтэстэ…
– Буби – это имя?
– Буби – это кличка ее была немка, и она ее попросила, чтоб она у своем, в своей комнатке меня спрятала, пока я хоть на ноги встану и Буби меня продержала у себя не знаю, сколько, а потом уже говорит, больше нельзя, надо тебе уже на лагерь идти, а потом с этого лагеря вывозили в Равенсбрюк.
Подборку составил Никита Ломакин
11 апреля отмечается Международный день освобождения узников фашистских концлагерей. Он установлен в память о восстании заключенных в нацистском концлагере Бухенвальд на территории Германии, которое произошло в этот день в 1945 году. Узникам удалось обезоружить более 800 солдат охраны. После того как 13 апреля к лагерю подошли американские войска, он был полностью освобожден. Спасены были более 21 тыс. человек, включая 914 детей.
Бывшие малолетние узники из Брянска, которые провели годы Великой Отечественной войны в немецких лагерях, поделились с ТАСС своими воспоминаниями об этих страшных и жестоких временах: о том, как у детей забирали кровь для раненых немецких офицеров, как убивали маленьких ребят только за то, что они плачут от голода, о том, как мамы закрывали своим детям глаза, защищая от сцен насилия. Валентине Мазохиной, Людмиле Свищевой и Петру Карпухину было по три-четыре года, когда их вместе с мамами в "телятниках" - товарных поездах - фашисты отправили в Белоруссию, Германию и Австрию. Пока их отцы сражались с немецкими захватчиками на фронте, всем им чудом удалось избежать смерти благодаря терпению и подвигу своих матерей.
Многое из той жизни за колючей проволокой бывшие малолетние узники знают только по рассказам своих мам, но некоторые моменты сохранились в их воспоминаниях. "Сейчас что-то и посолить забываешь, а та жизнь отложилась в памяти, как будто это было вчера", - рассказывает Петр Федорович Карпухин. Ему было четыре года, когда вместе с мамой Ховрой Максимовной Карпухиной и сестрой в июле 1943 года их увезли из Брянска в Германию в фашистские лагеря, сначала в город Хаген, затем в Деденхофен.
Кружка молока
В этих городах располагались крупные узловые железнодорожные станции, и пленных женщин отправляли на работу выгружать и чистить составы, а дети оставались в лагерях. Все они недоедали, поэтому после освобождения вернулись домой с рахитом и куриной слепотой.
Иногда мамы, нарушая запреты, после работы приносили что-то поесть нам, а немцы за это жестоко избивали. Я до сих пор помню, как таскали за волосы женщину-переводчицу, как она кричала
Петр Федорович Карпухин
"Когда вернулись домой в Брянск, ей дали десять лет тюрьмы за то, что немцам помогала переводить. Отсидела шесть, потом реабилитировали. Умерла недавно", - добавляет Карпухин.
Избивали и детей. "Однажды я голодный что-то хотел украсть поесть. И немец так ударил меня по спине, что я летел несколько метров. Но поднялся, пошел. А потом уже, когда в армию призывался в 1958 году, в военкомате рентген сделали, оказалось, у меня трех позвонков нет. Это хорошо еще, горбатым не остался. Только тогда я вспомнил об этом случае в лагере", - поделился он.
Он вспоминает, что начальницей лагеря была немка, холеная, красивая, в сапогах и с плеткой. "Зайдет, бывало, эта фрау в лагерь, где дети лежат на нарах, говорит "ком, киндер". Пойдешь с ней, а она начинает развлекаться. Я помню, что со мной было. Вот стоит она, держит кружку молока и дает мне на расстоянии, дразнит. Я иду голодный, а сзади овчарка - прыг надо мной, я кувырк, и так молока этого не выпил", - говорит Петр Федорович.
Часто детей забирали из лагеря навсегда: мать возвращается вечером с работы, а ребенка ее уже нет. Куда увозили детей, никто не знал. Однажды весь лагерь погнали через горы пешком. Среди пленных пошел слух, что на расстрел. "Помню по дороге буковые деревья вокруг. Тяжело было идти. Но тут нас окружили американцы, немцев взяли в плен. Обнимать нас начали, детей шоколадом кормить, на мотоциклах катать, освободили, успели", - делится воспоминаниями Петр Федорович.
"Потом помню, как нас везли через Эльбу домой. День, вроде, спишь, а ночью глядишь, как зверек, в окошко. Состав набит полностью. Некоторые пленные, которые боялись, что их дома как предателей посадят в тюрьму, прыгали с вагона ночью. А поезд медленно идет по временному мосту над Эльбой, шагом ты его обогнать можешь, но живые они останутся, или неживые - никто не знал. Куда он нырнет, в реку или о сваю разобьется…", - говорит он.
После возвращения в Брянск семье пришлось жить в землянке, потому что родной дом немцы сожгли. Через несколько месяцев с фронта вернулся и отец. "Пришел он инвалидом второй группы, без ребер, без глаза, с больной ногой", - вздохнул Петр Федорович.
Самая лучшая кровь
Валентина Степановна Мазохина тоже вспоминает, что возвращаться из лагерей брянским семьям было некуда. "Тут все сожгли дотла, все улицы. Те старушки, которые там остались, вместе с домами погорели, а нас натромбовали в товарняки и повезли в Австрию, в лагерь номер 301", - делится своей историей Валентина Степановна и дрожащими руками показывает подтверждающие документы о том, что два года провела с мамой Анной Георгиевной Сулимовой, которой было на тот момент около 20 лет, в концлагере.
Анна Георгиевна рассказала дочери всю правду перед смертью в 1984 году, раньше боялась, чтоб не отправили за решетку как предателя. "Это был очень страшный лагерь. Сразу после приезда на плацу немцы начали отбирать детей от родителей. Там были крики, стоны, там вообще ужас что творилось", - вспоминает рассказы матери Валентина Степановна. Женщины и дети жили в разных бараках.
Время от времени некоторых детей группами забирали и по две недели держали в специальных боксах, подкармливали, содержали в чистоте. А потом брали у них кровь для спасения раненых немецких офицеров. "Мама рассказывала, если они полностью брали кровь, дети умирали, а трупики их вывозили и сваливали в специальную яму. Некоторых отправляли обратно в лагерь: умрет - значит умрет, не умрет, значит выживет", - рассказала Валентина Степановна. "Брали кровь даже у младенцев, у них считалась самая лучшая кровь. А местные жители, австрийцы, ходили к этой яме, снимали с детских трупиков одежду, и вот, если шевелится еще ребенок, они забирали его с собой на тележку и дома выхаживали", - добавила она. Валентине Мазохиной повезло: очередь до нее дошла, но в лагерь пришли освободители. Со всей большой улицы Кавказской в Брянске из детей остались в живых после плена только она и еще одна девочка.
В том лагере все женщины и дети с 12-ти лет работали в поле, выращивали сахарную свеклу. Чтобы не умереть с голода, для питания они молотили бумагу, добавляли муку и варили клейстер, который приставал к небу. Поплатиться жизнью в лагере можно было за малейшую провинность.
"Когда гремела сирена, мамы нас звали, а дети бежали на зов матерей. Если не успевали назад вернуться, на месте расстреливали и мать, и ребенка", - говорит Валентина Степановна.
Мама моя рассказывала случай, как один мальчишка так сильно кричал от голода, что немец подошел и заколол его своим штыком. Мать ребенка на глазах у всех сразу седая, белая стала, как лунь
Валентина Степановна Мазохина
301-й лагерь в Австрии освободили в начале 1945 года. Многие пленные погибли в толпе, когда выбегали из-за ворот зоны. "Когда мама мне начала все это рассказывать, я стала припоминать, что когда мы выезжали из Австрии, она на меня много всего надевала, так много, что я не могла повернуться. И на себя надевала, и на меня. Я ей пожаловалась, что мне плохо, а она сказала: молчи, это для того, чтобы приехать, продать, и кусок хлеба и соли купить", - вспоминает бывшая узница.
Мать и отец Валентины Степановны после войны так и не встретились. Степан Сулимов служил танкистом, освобождал Берлин. Погиб он за несколько дней до Победы, в апреле, когда брали Рейхстаг. Его похоронили в Германии, а домой прислали извещение, в котором указали и номер кладбища, и ряд и даже могилу, чтобы родственники могли навестить. "На могиле отца я так ни разу и не была. Но я мечтаю туда поехать. Надеюсь только на сына. Он у меня дальнобойщик, говорит, что как только дадут ему рейс в Германию, возьмет и меня", - сказала Мазохина.
Мамы дали нам вторую жизнь
Председатель общественной организации бывших малолетних узников фашистских концлагерей Фокинского района Брянска Людмила Николаевна Свищева, которая тоже провела в концлагере в Белоруссии около года, не сомневается, что дети, попавшие в концлагеря, выжили только благодаря своим самоотверженным и терпеливым мамам.
"Я очень любила собак, а немцы все с овчарками ходили. Эти собаки, конечно, были очень натасканы на людей. Мама моя, Антонина Васильевна Силукова работала на кухне, они с женщинами чистили картошку. И когда она глянула в форточку, увидела, что я бегу прямо к собаке. Она в эту форточку как пуля выскочила, и побежала, меня ухватила и спасла от верной смерти. Потом уже стали пробовать, как можно пролезть в эту форточку, но никто не смог больше", - рассказала Людмила Николаевна.
Вообще Антонина Васильевна очень мало рассказывала про лагерную жизнь: работать гоняли даже пятилетних, они копали землю, носили камни, все голодные были.
Они детей впрягали в повозки, и сами напьются шнапса, плетками бьют, дети везут, а они еще заставляют их петь. И смеются, и стреляют. Но если был какой-то массовый расстрел, мамы старались нам глаза закрывать рукой, чтоб мы не видели.
Людмила Николаевна Свищева
"Вот поэтому мы еще живем, потому что немножко нашу нервную систему мама берегла. Родители - это родители, наша защита. Благодаря матерям, мы живыми остались", - добавляет Свищева.
Она помнит, что еще в лагере был крематорий, где каждый день жгли людей. Самых слабых вели колонной, раздевали и сжигали заживо. Но даже в таких сложных условиях, под страхом расстрела, пленные женщины организовывали подпольные организации, чтобы дать своим детям хоть какое-то образование. "Ночью они приползали в детский барак и вели уроки. Книг не было. Учителя пересказывали "Войну и мир", другие книги по памяти. И даже устраивали праздничную елку на Новый год", - вспоминает Людмила Николаевна. А через год лагерь освободили белорусские партизаны.
Последние свидетели войны
После возвращения домой брянские семьи ждали не только пустые сожженные улицы города, но и опасность вновь оказаться в неволе.
Пленные считались предателями. Сталин высылал их на Соловки. Мать предупреждала: нигде никому не говори
Людмила Николаевна Свищева
В Советское время малолетним узникам была закрыта дорога во все техникумы, университеты и даже в училища. Получить образование Людмила Николаевна смогла только потому, что во время войны ее отец работал машинистом поезда, доставлял в блокадный Ленинград снаряды, боеприпасы, продукты. Она говорила всем, что ездила с отцом.
Свищева напомнила, что малолетних узников признали только в конце 80-х годов, приравняли к ветеранам. "Но по факту получается, что приравнены мы только на бумаге. У нас в 2006 году отобрали даже льготу на захоронение, по которой умершим узникам оплачивался памятник и похоронная процессия. Мы ходили по всем инстанциям, и в прокуратуру, и в военкомат, писали везде, чтобы вернули хоть часть этой льготы, ведь многие бывшие узники живут в одиночестве. Мы же являемся последними свидетелями этой войны. Хочется, чтобы и нас, узников, тоже не забывали", - посетовала она.
Татьяна Виноградова